Автор неизвестен - Журнал День и ночь
Знал ли Гоголь русский народ, как знал Гиляровский закоулки, лавки и кабаки Москвы? Скорее, нет, чем да, но в своём мире грёз и фантазий он знал о нас что-то такое, что делало и до сих пор делает его грёзы и фантазии потрясающей проекцией российский реальности. Причём реальности сегодняшней, рубежа третьего тысячелетия, в то время как произведения бытописателей «натуральной школы» xix века прочно ушли в культурный архив.
Трижды прав Валерий Брюсов, утверждавший: «Мир Гоголя ничем не напоминает прозаический стиль жизни». Вот на стене висит картина, где изображена нимфа с такими большими грудями, «каких читатель никогда не видывал», вот слуга Павла Ивановича, что подобно планете имел «свою атмосферу» и стоило ему войти в необжитое помещение, и сразу начинало казаться, что здесь давно жили люди. Вот «шаровары величиной с Чёрное море», и конечно же та самая редкая птица, которая долетит до середины Днепра, хотя птицы с лёгкостью перелетают целый океан. «Утверждать, что Гоголь был фантаст, что, несмотря на все свои порывания к точному воспроизведению действительности, он всегда оставался мечтателем, что и в жизни он увлекался иллюзиями, — пишет Брюсов, — не значит унижать Гоголя. Опровергая школьное мнение, будто Гоголь был последовательный реалист, я не тень бросал на Гоголя, но только пытался осветить его образ с иной стороны».
«Гоголь все явления и предметы рассматривал не в их действительности, но в их пределе» — так формулирует особенности его стиля В. Розанов. «Конечно, — продолжает он, — Россия времён Гоголя не была населена теми маниаками, теми чудовищами и теми ангелами красоты, которые выступают перед нами из его повестей. Тогда жили такие же люди, как теперь, в которых смешное соединялось с благородным, красота с безобразием, героизм с ничтожеством».
Мережковский подчёркивал, что серенькая русская жизнь 30-х годов обратилась под пером Гоголя в такой апофеоз пошлости, равного которому не может представить миру ни одна эпоха всемирной истории. Когда в городе узнают, что Чичиков скупал мёртвые души, чиновники начинают судить и рядить о нём, и толки их тотчас доходят до последних границ вероятного. Одни говорят, что Чичиков — делатель фальшивых ассигнаций. Другие — что он хотел увезти губернаторскую дочку. Третьи — что он капитан Копейкин. «А из числа многих, в своём роде, сметливых предположений было, наконец, одно, — странно даже и сказать, — что не есть ли Чичиков переодетый Наполеон».
В другом городе появление гоголевского героя производит путаницу почти революционную.... Скандалы, соблазны и всё так замешалось и сплелось вместе с историей Чичикова, с мёртвыми душами, что никоим образом нельзя было понять, которое из этих дел было главнейшая чепуха... В одной части губернии оказался голод... В другой части губернии расшевелились раскольники. Кто-то пропустил между ними, что народился антихрист, который и мёртвым не даёт покоя, скупая какие-то мёртвые души. Каялись и грешили и, под видом изловить антихриста, укокошили неантихристов... В другом месте мужики взбунтовались»...
Поистине нужно быть русским человеком, всегда готовым в жизни ко всему и привыкшим всему (особенно плохому) верить, чтобы признать эту удивительную революцию, вызванную похождениями Чичикова, за реализм. А ведь вся эта история едва ли менее невероятна, чем то, что нос майора Ковалева стал самостоятельно разъезжать по Петербургу в мундире с золотом.
Мифосимволическое начало, в котором бытовое ничем не отделено от фантастического, диалектика невозможного и возможного органична и гениально правдоподобна, благодаря формуле гротеска — такое начало характерно именно для фольклора, основным носителем которого в каждую конкретную эпоху является самое старшее поколение. Вспоминаются слова моей бабушки, родом ещё из xix века, которая, достигнув в светлом уме и твёрдой памяти 90 лет, ничему из вновь открытого наукой или придуманного советской фантастикой не удивлялась, а только говорила важно: «Всё может быть». Это великое мифопоэтическое фольклорное «Всё может быть» ярче всех в русской классике воплотил Гоголь, и оттого он значительно более по-русски народен, чем целый сонм бытописателей.
Важнейший критерий народности Гоголя — последовательное выражение идеалов народа. Одиссеево путешествие по кругам Ада российской жизни у Гоголя получилось лучше, чем описание Чистилища этой жизни и её предполагаемого рая во 2-м томе «Мёртвых душ». Мне представляется, именно потому, что Гоголь, подобно Сервантесу, остро чувствовал разницу между нормой, вокруг которой происходит культурообразование в большинстве стран Запада, и идеалом. Идеалом, тем более возвышенным и совершенным, чем менее вероятна хоть малая его реализация в российский действительности.
В этом смысле явно недооценён диалог творчества Гоголя и Сервантеса, о котором сам Гоголь очень часто упоминал. Близость народных идеалов Испании и России, как и сходство тяжёлых исторических обстоятельств, их сформировавших, неоднократно подчёркивал Ортега-и-Гассет. Целый ряд исследователей полагают, что из всех европейских культур только русская и испанская культурные традиции имеют такое «идеальное», а не «нормативное» возделывание (от древнего корня «коулт» — возделывать).
В «знаменателе» романа «Дон Кихот», который был так важен для Гоголя, Сервантес положил именно великий народный идеал, который является призмой взгляда на мир и мерой всего. Всё описываемое в романе относится к этому идеалу, как числитель относится к знаменателю, и эта «дробь» даёт огромный философский масштаб повествования, необходимый диапазон гротеска, почву и оправдание для мистических исканий Бога в душе и мире. Связи между Сервантесом и Гоголем недостаточно изучены именно потому, что не сформирована отечественная традиция рассматривать Гоголя как философа, и российское литературоведение в своих многочисленных трудах долгое время ограничивалось «линейным» сводом тем, сюжетов и образов писателя.
Все эти размышления наводят на мысль, что противоречия Гоголя почти целиком возникли из блужданий общественных взглядов вокруг него и его произведений. Это не столько противоречия Гоголя, сколько противоречия в его понимании. Сам он всегда подчёркивал цельность и своего пути, и своего внутреннего мира. Гоголь написал в «Авторской исповеди»: «Я не совращался со своего пути. Я шёл тою же дорогою <...> и пришёл к Тому, Кто есть источник жизни». В письме к С. Т. Аксакову от 16 мая (н. ст.) 1844 года Гоголь замечал, что «внутренне», в главных своих положениях он не изменялся никогда — шёл «тою же дорогою», «не шатаясь и не колеблясь никогда во мнениях главных», «с 12-летнего, может быть, возраста». Возраст, на который указывает в этом письме Гоголь, — это возраст его поступления в Нежинскую гимназию. Но, помимо этого, 12-летний возраст — это ещё и установленный законами Российской империи возраст принятия подданными присяги на верность Государю — «верно и нелицемерно служить и во всём повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови».
Наше поколение всё ещё несёт в себе грех идеологического упрощения, обманчивой лёгкости и понятности гоголевского наследия, из недр советской педагогики. Гоголя — этого пожалуй самого сложного русского писателя, оставившего в наследство русской литературе не столько прозу, сколько «проклятые вопросы человечества» — этого Гоголя «проходят» в школе в соответствии с заложенными ещё в хх веке стереотипами: в 6-м классе — «Вечера», в 8-м — «Тарас Бульба», в 9 и 10-м — «Мёртвые души». И этот «простенький» Гоголь школьного разлива, мешает видеть удивительно глубокую и цельную фигуру писателя, философа, фантаста, религиозного мыслителя.
Однако помимо понятных читательских стереотипов есть и другая причина «блужданий вокруг Гоголя». Она — в стереотипах русского общественного мнения, падкого на обличения и особо ценящего оппозиционность. Для нас истина рождается в споре, где каждый отстаивает до хрипоты свою точку зрения, а не в долгом духовном пути сомнений и открытий. Но ведь истоки самого мышления суть сомнения. Однако мучительные для самого Гоголя попытки переосмысления себя и своего творчества его современники с готовностью расценили как предательство и слабость. А ещё лучше — как сумасшествие.
В этом смысле поражает «упорная и замечательная самостоятельность Гоголя», как обозначил это исследователь В. В. Зеньковский. Гоголь слишком отличался от большинства современников и достойно нёс этот крест.
Когда Гоголя спросили, откуда он берёт вдохновение, он отвечал: «Из дыма. Пишу и сжигаю». В этом недовольстве писателя сделанным бесспорно проявилась бесконечность его духовных устремлений. Гоголь, по свидетельству Н. В. Берга, рассказывал: «Только после восьмой переписки, непременно собственной рукою, труд является вполне художнически законченным, достигает пера создания».